Осень 945 года. Кляземье, Лисья башня.
Сокол ушёл вверх и вбок, и стрела прошла под ним.
Охотница проводила её глазами до самой земли и запомнила место. Стрел оставалось девять, и терять их она не могла себе позволить.
Птица набрала высоту, сделала круг над вырубкой и пошла к башне.
Башня стояла на бугре за старой гарью, шагах в трёхстах. Она пошла туда не спеша, подобрав по дороге стрелу. Древко уцелело, наконечник погнулся о корень; она выправила его пальцами и сунула в колчан.
Сокол сел на верхний обрез стены и сложил крылья.
Башню звали Лисьей, потому что при князе Амиаке она была его, а Амиака звали Лисом. Теперь ни князя, ни имени не осталось, а название прилипло к камню.
Внизу её выжгли дочиста, и внутри до сих пор пахло мокрой золой. Лестница шла по стене без перил; три ступени под ногой подались, и она их перешагнула.
Наверху крыши не было. Балки торчали в небо чёрными обрубками, между ними росла берёзка в два локтя высотой, и по всей площадке лежала палая листва, набитая ветром в углы.
Вдоль стены висели стяги.
Их не сняли, когда брали башню, и не сняли после, и они провисели тут три года, вымокая и высыхая по очереди. Лиловое сошло почти всё; то, что осталось, было цвета старого синяка. Ткань посеклась и висела бахромой, и понизу её обгрызли мыши.
Она потрогала один и вытерла руку о штаны.
Сокол сидел на дальнем зубце.
Она пошла к нему вдоль стены, тихо и не глядя прямо, и подошла шагов на двадцать, и на этом он кончился: снялся, ушёл над вырубкой и растворился над дальним краем гари.
Охотница постояла, глядя ему вслед, и сплюнула.
Присад его был тут же, в углу площадки, где выкрошился камень и получилась ниша. Гнёзд сапсаны не вьют, а садятся на голое.
В нише лежал сор.
Она присела и стала разбирать его палкой.
Перья, слоями: старые снизу, посвежее сверху. Сизые. Он таскал сюда голубей не первый год. Между перьями лежали кости, мелкие и полые, и они хрустели под палкой.
Разгребала она уже без интереса и остановилась, когда палка стукнула о железо.
Это была трубка длиной в мизинец и толщиной в гусиное перо, с колечком на боку. Она была цела и почти не тронута ржавчиной, только в резьбе набилась грязь.
Один торец завинчивался.
Она отвинтила его ногтями — с третьей попытки, потому что резьбу закусило, — и вытряхнула на ладонь свёрнутую в трубочку бумагу.
Бумага была тонкая и сухая. Она развернула её и увидела строчки, писанные очень мелко и очень ровно.
Читать она не умела.
Она посмотрела на строчки, потом перевернула лист и посмотрела на обратную сторону.
Внизу была печать. Красная, вдавленная чем-то круглым, — но она раскололась, и половины не хватало, а на той половине, что осталась, разобрать было нечего: край какого-то ободка да чёрточка.
Она поскребла её ногтем, и отвалилась ещё крошка.
Она свернула бумагу обратно, задвинула в трубку, завинтила торец и сунула за пазуху.

Лагерь стоял в полутора верстах, в ложбине у ручья, и это был не лагерь, а четыре шалаша, навес и яма под угли.
Ян сидел под навесом и правил силок.
Он был широк и коротконог, с рыжеватой щетиной по всему лицу, и щетина эта лезла клочьями, отчего лицо казалось потрёпанным. На левой руке у него не хватало половины мизинца, отрубленной в плену тремя годами раньше, и он про это рассказывал всякому новому человеку в первые же полчаса.
— Пусто, — сказала она.
— А я говорил.
— Ты всегда говорил.
— Я и сейчас говорю, Кать. — Он не поднял головы. — Тут птицы нет, всю выбили. Тут и лисы нет. Тут вообще ничего нет, и мы тут сидим третий год, как две коряги.
— Три коряги. Ты за двоих.
— Смешно.
Она села напротив, вытянула ноги к углям и вытащила трубку из-за пазухи.
— На-ка, погляди.
Ян отложил силок и протянул руку.
Он повертел трубку, отвинтил торец быстрее, чем она, вытряхнул бумагу и развернул. Держал он её на вытянутой руке и хмурился.
— Ну?
— Что «ну»?
— Ты ж грамоте не учен, чего хмуришься.
— Я не учен, а буквы видал. — Ян повернул лист боком. — Вот эти не наши, Кать. Наши-то я по виду узнаю, я на грамоты насмотрелся, когда князь их вслух читал. А тут ни одной похожей.
— И я о том.
— Печать была?
— Была да раскололась.
Ян перевернул лист, поглядел на остатки печати, поскрёб их и потёр между пальцами.
— Не восковая, — сказал он. — Что-то больно липкое.
— Что же, не отсюдаво чтоль?
Он положил лист на колено и стал разглаживать его ладонью, и разглаживал долго, хотя лист был и так гладкий.
— Слушай, — сказал он. — А ведь это денег стоит.
— Может, и стоит.
— Нет, ты послушай. Раз оно летело — значит, кто-то его ждёт. А раз ждёт и не дождался — значит, оно ему нужно. А раз нужно — за него дадут.
— Кто даст?
— Да кто-нибудь! — Ян махнул рукой, и лист чуть не улетел. — Я почём знаю кто. Я знаю, что за бумагу с печатью где-нибудь да платят.
Катрина смотрела на угли.
Углей почти не осталось — тлело под золой, потому что дров жгли мало, а ночи уже стали холодные.
— Катрин.
— Ну.
— Нам бы хоть сколько-нибудь, — сказал он, и голос у него переменился. — Хоть сколько-нибудь. Мы бы взяли лошадей и ушли.
— Куда?
— Да куда угодно! На юг. В Мирадор, там тепло, там персики растут, мне рассказывали. — Он подался вперёд. — Ты сама подумай. Лошадей нет. Земли нет. Дома нет, а без Дома мы никто, и всякий встречный имеет право нас в яму, и будет прав. Третья зима скоро, Кать. Я третий год в одном сапоге.
— Сапог у тебя два.
— Целый один!
Катрина усмехнулась и не ответила.
— А остальные? — сказала она через некоторое время.
Ян замолчал.
— Что «остальные»?
— Семнадцать человек.
— Ну да, семнадцать.
— Ну и?
Он взял лист за уголок и стал вертеть его между пальцами.
— А что «ну и», — сказал он наконец, и сказал тише. — Мы с тобой вдвоём, Катрин. У меня есть ты, а у тебя я, и больше ничего у нас нету, и никого. Они сами по себе, а мы сами по себе, и так оно всегда и было, просто вслух говорить не принято.
Он протянул руку и взял её за щёку — нежно, — и подержал.
Катрина не отстранилась.
Она смотрела в золу, и под его ладонью у неё на скуле ходил желвак. Потом повернула голову и поцеловала его в ладонь, коротко, не глядя, и опять отвернулась к огню.
— Дурак ты, Ян, — сказала она.
— Дурак.
— И я с тобой дура.
— И ты со мной дура, — согласился он с готовностью и придвинулся ближе, и она дала ему придвинуться.
— Читающий нужен, — сказала Катрина.
— Нужен. Куда пойдем?
— В Междуречье не пойдём.
— В Междуречье я и сам не пойду, — сказал Ян с чувством. — Там нас повесят, и повесят те же самые, кто нас в яму сажал. Там теперь Красное Солнце сидит и в носу ковыряет, а Дума ихняя ему поддакивает.
Он подумал.
— Ивр-Валь ближе всех.
Катрина повернула голову.
— Нет.
— Да чего «нет»-то? Полтора дня всего, и Бухиш этот...
— Нет, я сказала.
— Катрин.
— Ян. — Она посмотрела на него, и он замолчал. — Туда — нет. Ни ты, ни я, ни через десять лет.
Ян поворошил в углях палкой.
— Ну и ладно, — сказал он. — Ну и не надо. Я так, к слову.
— Вот и к слову.
Она подтянула к себе колчан и стала проверять оперение, стрелу за стрелой.
— Пойдём к Руссу.
— К Лунносвету?
— До него полдня. Он ближе всех, кто нас не сдаст.
— Он тебя не сдаст. Меня он терпеть не может.
— Тебя, Ян, много кто терпеть не может, — сказала Катрина. — Такой уж ты у меня хорошенький.
Она перегнулась через угли и поцеловала его в щёку, в самую щетину, и тут же вернулась к стрелам.
Ян хотел обидеться, посмотрел на неё и передумал.
Вышли затемно, чтобы обернуться в один день.
Лес стоял в самой середине осени. Берёза уже осыпалась наполовину, осина держалась, дуб не начинал вовсе, и оттого лес был трёхцветный и рябил в глазах. Под ногами лежало по щиколотку, и идти было шумно; они и не старались идти тихо, потому что тут некому было их слышать.
К середине утра вышли к Вохне.
Река в этом месте разливалась широко и шла по камню, и глубины было по колено, а местами по бедро. Они разулись и перешли, и Ян нёс сапоги за спиной, и на середине оступился и вымок до пояса, и ругался потом до самого берега, и на берегу тоже.
За рекой лес кончился скоро, и открылось поле, и за полем на пологом холме стояло селение.
Замок Лунного света был невелик.
Стена в два человеческих роста, ворота на две створки, и над воротами площадка, на которой стоял один человек. Внутри поднималась башня, тоже невысокая, и за ней виднелись крыши. Всё это строил человек, у которого хватило денег ровно на это и ни на что больше.
Под холмом лежало селение дворов на сорок.
Они прошли его насквозь. На них смотрели: баба у колодца перестала тянуть и стояла с верёвкой в руках, покуда они не прошли; мужик, чинивший забор, выпрямился и проводил их глазами. Двое мальчишек шли следом до самой околицы и отстали, только когда Ян обернулся и сказал им, кто они есть.
Стражник на воротах видел их с середины поля.
— Стой там, — крикнул он, когда до ворот осталось шагов пятнадцать. — Чего надо?
— Доброго дня! — сказала Катрина громко и весело. — К князю мы.
— Князя нет.
— А когда будет?
— Не сказывал.
Она остановилась там, где велели, и стояла ровно, положив ладонь на плечевой ремень колчана. Она знала, как это выглядит снизу.
— Ты, друже, передай ему, — сказала она, — что приходила Катрин Рафтариумская. Он вспомнит.
Стражник посмотрел на неё сверху.
Он смотрел не в лицо, а на сапоги, потом на подол, потом на волосы, стянутые ремешком.
— Никого нет, — сказал он.
— Я войти не прошусь. Я прошу передать.
— Некому передавать.
— Так ты ж тут стоишь.
— Я тут стою, — согласился стражник, — и стою до вечера, а после меня сменят, и я пойду спать, некогда мне передавать.
Ян шагнул вперёд.
— Ты, пёсья душа, я тебе...
— Ян.
Он остановился.
Они постояли ещё немного, потому что уйти сразу было бы совсем стыдно, и потом пошли обратно.
Ян говорил всю дорогу через селение.
Он говорил про стражника, про его мать, про князя, который сидит за стеной и не выходит, про эту землю и про всех, кто на ней живёт, и говорил громко. Катрина шла рядом и не останавливала его: останавливать было бесполезно, а слушать её никто не заставлял.
На выходе из селения, у самой околицы, стоял дом.
Он стоял отдельно от прочих, чуть в стороне, и был обшит доской и крыт дранкой, и дранка была новая. Но не дом заставил Катрину остановиться.
Вокруг дома был сад.
Он был обнесён плетнём в пояс, и за плетнём росло всё сразу. Соседские огороды к этому времени стояли убранные и чёрные, ботву на них уже сожгли, и над полосами висел дым. А тут держались флоксы, и мальвы вдоль дорожки, и в дальнем углу что-то белое, названия которому Катрина не знала. И вдоль всей южной стороны, под самой стеной, стояли хризантемы — тугие, лохматые, жёлтые и тёмно-красные, каких в это время года быть уже не должно.
Тут ещё стояло лето, а везде вокруг его уже не было.
— Пойдём, — сказал Ян. — Чего встала.
В саду работала женщина.
Она стояла на коленях у грядки спиной к дороге, в переднике поверх серого платья, и что-то делала руками у самой земли, и делала это медленно.
Катрина смотрела на неё.
— Пойдём, я говорю. Нам ещё до темна...
— Погоди. Это не Инка?
— Кто?
— Инка. — Катрина шагнула к плетню. — Похожа.
— Да мало ли кто на кого похож.
— Инка! — крикнула Катрина. — Ин-ка!
Женщина в саду выпрямилась и обернулась.
Она смотрела на них две-три секунды.
Потом сняла с колен передник, положила его на грядку и пошла к калитке.
— Инка?
Женщина остановилась.
— Катрина Рафтариумская? — спросила она.
— Она самая.
Инка стояла и смотрела на неё — на сапоги, на прожжённый подол, на руки, на ремешок в волосах, — и лицо у неё оставалось настороженным.
Она не двинулась к калитке и не открыла её.
Она посмотрела вдоль дороги в одну сторону и в другую, потом на соседний двор, где никого не было, потом на замок на холме, который отсюда был виден весь.
Руки она держала перед собой, и было видно, что она не знает, куда их деть.
— Узнала всё-таки, — сказала Катрина.
Инка ещё постояла.
Потом откинула щеколду.
— Заходите, — сказала она. — Только быстро.
Ян полез первым.
— Здравствуй, Ян.
— Ну здравствуй.
Они прошли по дорожке — узкой, в одну ногу, выложенной плоским камнем, — и цветы стояли по обе стороны выше колена, и Ян шёл сзади и старался ничего не задеть, и от этого шёл косо и неловко.
— О тебе после войны разное говорили, — сказала Инка.
— Например?
— Кто в ямах, кто ушёл, а про кого уж и не спрашивай.
— Не в ямах.
— А где?
— Да там, — сказала Катрина и повела рукой куда-то за плечо, в сторону леса.
Инка посмотрела туда, потом на неё.
— Сколько же уже прошло?
— Третий год.
— Пойдём за дом, — сказала она. — Тут дорога рядом, вас видно.
За домом стояла лавка у стены, и было тихо, и не видно ниоткуда.
Инка вымыла руки из бочки, вытерла о передник и села напротив. Потом встала, ушла в дом и вынесла хлеб, соль и кувшин, и поставила на лавку между ними, и опять села.
— Ешьте.
— Да мы...
— Ешьте. Я с дороги никого голодным не отпускаю.
Ян уже ел.
— Ну а ты как? — спросила Катрина, отламывая. — Живёшь-то как?
— Хорошо живу.
— Дом-то чей?
— Брата, — сказала Инка. — Я тут по хозяйству. Он всё время в работе, а дом стоять не может.
— Родной?
— Двоюродный. Фрибокс.
Катрина подумала.
— Это судья, что ли? Который к нам в Сытолесье приезжал? Мельницу делили. Судьёй стал?
— Он самый.
— Помню. Тараторил так, что писарь за ним не поспевал. — Катрина усмехнулась. — Значит, у него и живёшь.
— У него. — Инка сложила руки на коленях. — У меня кроме него никого не осталось. Я как вернулась, так к нему и пришла.
— А он тут при ком?
— При князе Лунносвете. Судьёй. И в Междуречье теперь зовут, в Думу. — Она сказала это без всякого хвастовства. — Он там сейчас и есть.
— И ты при нём.
— Дом его, хозяйство на мне. — Инка чуть повела плечом. — Он человек хороший. Он меня в дом взял, когда мне идти было некуда.
Катрина кивнула и отломила ещё хлеба.
— Ну а вас-то сколько там? — спросила Инка.
— Семнадцать.
— Семнадцать?
— Угу. — Катрина отпила из кувшина. — Было больше.
Инка молчала.
— Уходили искать, — сказала Катрина. — Мы ж не сразу в лес сели, ты не думай. Первую зиму ещё ходили. Отрядами по пять-шесть человек: туда сходят, сюда сходят, у кого родня где — к родне. Одни возвращались. Другие нет.
— И что?
— И ничего. Никто не нашёл, где сесть.
Она отпила и поставила кувшин.
— Мы там не одни такие. По лесам не один наш лагерь. Был десяток, теперь, дай бог, четыре осталось, а сколько человек — я и не считаю уже. Ходят друг к другу, меняются. Кто помер, кто прибился.
— И как живёте?
— Да как. Летом ничего. Зимой хуже. — Катрина повела плечом. — Люди, знаешь, не злые. После войны многие жалеют. Хлеба вынесут, репы дадут, зимой пустят в баню, ежели ночью. Не все, но многие.
— А остальное?
— А остальное воруем.
Она сказала это просто, и Инка не отвела глаз.
— Катрин.
— А что «Катрин»? — Она пожала плечом. — Нас же предателями объявили. Всех разом, списком. Кто под Амиаком стоял — тот предатель. А раз предатель, так тебя всякий может, и ему за это ничего.
— Но кто ж вас узнает-то?
— Что?
— Кто вас узнает, — сказала Инка. — Ты приди в другое княжество, назовись как хочешь, попросись под руку. Наймись. Люди везде нужны, а вы работящие. Найди князя подобрее, попроси опеки — и всё, и живите.
Катрина посмотрела на неё и улыбнулась.
Улыбка вышла хорошая и совсем невесёлая.
— Инка, — сказала она. — Я ведь раньше леди была.
Инка опустила глаза.
— Я в этом самом замке сидела, — Катрина мотнула головой в сторону холма, — не в этом, в другом, но в таком же. И у меня двор был, и люди, и меня по имени звали с поклоном. А теперь я пришла к воротам, и мне сверху сказали «стой там». — Она отломила хлеба. — Опеки просить надо уметь. Я не умею. Я, видать, не тому училась.
Ян доел и стал озираться, и оттого посмотрел на Инку внимательнее, чем до сих пор.
Поверх передника у неё был надет пояс.
Он был кожаный, широкий, с медной пряжкой, и сбоку у него было вшито кольцо. Кольцо было пустое.
— Эт чего у тебя? — сказал Ян.
Катрина обернулась и посмотрела.
— Батюшки. Это ж клавигерский.
— Он самый.
— Ты училась?
Инка засмеялась — тихо, себе под нос, и от этого смеха ей самой, кажется, стало неловко.
— Куда мне, — сказала она. — Я, Катрин, отсюдова дальше Вохны и не бывала.
— А пояс?
— Пояс братнин.
Она развязала его и положила на колени, и стала водить пальцем по коже, там, где было вытерто.
— Он ведь тут всей землёй заправлял, — сказала она. — Ты, может, и не знала. Как Мезони отсюда ушёл, так на нём всё и осталось. Наместником.
— Фрибокс?
— Фрибокс. Молодой совсем. — Инка улыбнулась. — А потом уехал. В Дювар, учиться. Он всегда хотел, он мне рассказывал: ему всё казалось, что он мало знает. Уезжал — землю отдал Руссу, потому что больше некому.
— И?
— И не доучился. — Она разгладила кожу ладонью. — Год прожил и вернулся. Отчего — не говорит. Я один раз спросила, он сказал: там свои порядки. И всё.
— А земля?
— А земля осталась при Руссе. Он её принял и держит. — Инка сказала это без тени в голосе. — Брат в судьи пошёл, а после и в Думу позвали. Так и живём.
Она подняла глаза.
— Пояс дают, когда примут. А ключи потом, за каждую башню по одному. У него ни одного и нету.
— И он его тебе отдал?
— Он его в сундук положил. — Инка опять посмотрела вниз. — А я достала. Он широкий, и мне с ним поясницу держать легче, когда я на грядках. Он и не спорил. Что я хотела сказать-то… Вот. В общем, он его с тех пор и не спрашивает.
— Так ты, значит, неграмотная? — сказал Ян.
— Ну как. Немножко грамотная.
— Это как?
Инка повязала пояс обратно.
— Он мне по вечерам читает, — сказала она. — Не всегда, а когда дома и когда не сердит. Истории всякие. А иной раз возьмётся и учить, и учит той грамоте, какую сам запомнил, а он и сам её вполовину забыл. — Она усмехнулась. — Мы с ним по одной книжке третий год ходим.
Катрина смотрела на неё.
— Так ты читаешь или нет?
— Слова читаю, — сказала Инка. — Когда знакомые.
Она посмотрела на Катрину.
— А сама ты? Ты ведь сказала, что леди была. Разве читать не учили?
— Леди учили Дом держать, — сказала Катрина. — А письма мне читали.
Катрина посидела.
Потом полезла за пазуху и достала трубку.
— Погляди всё равно, — сказала она. — Может, чего и узнаешь.
Она отвинтила торец и вытряхнула бумагу на ладонь. Инка взяла её осторожно, за края, и развернула на колене.
Посмотрела — и подняла глаза.
— Где вы это взяли?
— В башне у нас. У сокола в присаде.
— У сокола?
— У сокола. Он там голубей ел. — Катрина показала руками. — Перья, кости, и вот это между ними.
Инка опустила глаза обратно.
Она держала лист обеими руками и водила по строчкам пальцем, и палец останавливался чаще, чем шёл.
— Это не наше, — сказала она.
— То есть?
— Оно не по-нашему написано.
— А по-каковски?
— По-морскому, я думаю.
Ян перестал жевать.
— По-каковски?
— По-морскому. На нём пишут, когда пишут из земли в землю: посланники, короны, кто повыше. Свои с своими на нём не разговаривают, а вот через море — только на нём. — Инка не подняла головы. — Я такие буквы видела. У брата бумага одна оттуда осталась, он мне её показывал, а я всё смеялась, что они на паучков похожи… Вот. В общем, видела я такие.
— И ты его знаешь?
— Неа.
Она сказала это без всякого смущения, как говорят простую вещь.
— Я слова знаю. Штук тридцать, может, сорок.
Читала она долго.
Ян за это время дважды вставал, обходил лавку и садился обратно. Катрина не двигалась.
Где-то в саду гудела пчела — поздняя, одна на весь сад, — и было слышно, как она переходит с цветка на цветок и как на минуту стихает, когда садится.
Инка водила пальцем и один раз шевельнула губами, пробуя слово на голос, и тут же его бросила.
— Ну? — не выдержал Ян.
— Погоди.
— Два слова, — сказала она наконец. — Больше не выйдет, ты уж не сердись.
— Какие?
— Вот тут, сверху. — Она повернула лист к Катрине и показала. — Это «сенат».
— Это что?
— Это в Дюваре. Там нет князя, у них собрание так называется. Он мне рассказывал. — Инка провела пальцем ниже. — Выходит, письмо туда.
— Дальше.
— А дальше вот это, одно. «Помощь».
Катрина ждала.
— И всё, — сказала Инка. — Дальше идёт перечень, и я в нём ни одного слова не знаю. Вот прямо ни одного. Тут я тебе не помощница.
— А кто пишет-то?
Инка перевернула лист, посмотрела на отломанную печать и вернула обратно.
— Не знаю.
— Совсем?
— Совсем. Внизу должно стоять, там всегда стоит, а там отломано. — Она провела пальцем по верхним строчкам ещё раз, для верности. — И тут ни одного знакомого.
Катрина взяла лист и посмотрела сама, хотя смотреть ей было незачем.
— Кто-то у Дювара просит помощи.
— Ну, наверное так.
— И всё.
— И всё. — Инка свернула лист и отдала трубку.
Катрина завинтила торец и подержала трубку в руке.
— Инка.
— Что?
— Ты про это никому.
Инка подняла глаза.
— Никому, — сказала Инка.
— Пообещай.
Инка помолчала.
— Обещаю, — сказала она.
— Вот и хорошо.
Катрина сунула трубку за пазуху и стала подниматься с лавки, и Инка смотрела на неё снизу, и вид у неё был такой, будто она хочет сказать ещё что-то и не решается.
Она так и не сказала.
Вышли они от Инки уже под вечер.
Инка проводила их до калитки и постояла там, держась за столбик, и Катрина обернулась один раз и махнула, и та махнула в ответ — коротко, у самого плеча, будто боялась, что увидят.
За околицей дорога шла под уклон, в поле, и по этой дороге далеко впереди двигалось чёрное пятно.
Катрина остановилась и стала смотреть.
— Чего? — сказал Ян.
— Едет кто-то.
— Ну и пусть едет.
— Верхом едет, — сказала Катрина. — И один. И в чёрном.
Она стояла и смотрела, покуда пятно не приблизилось настолько, что стало видно лошадь.
— Ян.
— Ну.
— А ведь это судья.
Ян вытянул шею.
— С чего ты взяла?
— С того, что он в мантии. Кто ж в мантии по грязи ездит, кроме тех, кому в ней положено. — Она поправила ремень колчана. — Инка говорила, он вечером будет.
— И что?
Катрина не ответила.
Она сошла с обочины на самую дорогу и встала посередине, так, чтобы объехать её можно было только сворачивая.
— Ты чего? — сказал Ян.
— А ничего. Постоим.
Он ехал шагом, на смирной серой лошади, и вблизи оказалось, что чёрное — это мантия, суконная, с капюшоном, откинутым на спину, и в такой мантии не ездят по осенней грязи, если только не привыкли в ней жить.
Он был немолод. Руки, лежавшие на поводу, были костлявые, с выпирающими костяшками, и держал он повод обеими, как держат не всадники, а те, кому лошадь дана по должности.
Поравнявшись, он придержал.
— Вы чьи?
— Доброго вечера, — сказала Катрина. — Ничьи.
— Ничьих не бывает.
— А вот бывает.
Судья посмотрел на неё внимательно и наклонил голову набок, подставляя ухо.
— Вы — судья Фрибокс?
— Судья.
— А я вас помню. Вы к нам в Сытолесье приезжали. Мельницу делили.
Фрибокс подумал.
— Мельницу я много где делил, — сказал он. — В Сытолесье... это, было. Лет пять назад, у ручья, там два брата и вдова.
— Три брата.
— Три брата, — согласился он и посмотрел на неё внимательнее. — Вы, стало быть, оттуда.
— Оттуда.
— Тогда вам туда нельзя.
— Мне и сюда нельзя, — сказала Катрина. — А я стою.
Фрибокс поглядел мимо неё, на Яна, потом на дорогу за их спинами, и разобрал повод.
— Ну, счастливо оставаться.
— Судья.
— Что?
— У меня к вам дело.
— У всех ко мне дело.
— Такого нету, — сказала Катрина.
Фрибокс придержал.
Он не повернул к ней головы, а только опять подставил ухо и стал ждать, и по нему было видно, что ждать он готов ровно столько, сколько нужно, чтобы отъехать вежливо.
— У меня письмо, — сказала Катрина. — Тайное. Важности такой, что вам и не снилось.
— Это.
— Государственное.
— Государственное, — повторил Фрибокс. — А кому писано?
Катрина набрала воздуху.
— В Дюрваль, — сказал Ян.
— В Дювар, — сказала Катрина, не оборачиваясь.
— Да какая...
— Такая.
Фрибокс за это время не сказал ни слова.
Он сидел в седле и смотрел на них — сперва на Яна, потом на Катрину, — и лицо у него было ровно такое же, как минуту назад, только он почему-то перестал разбирать повод.
— В Дювар.
— А чего ж вы сразу-то не сказали.
— Так вы уж ехать собрались.
— Я и теперь собрался. — Фрибокс наклонился с седла. — Покажите.
Катрина полезла за пазуху и вынула трубку.
Она не стала её отвинчивать. Она подержала её на ладони, чтобы было видно, и сжала обратно, и Фрибокс всё это время смотрел на её ладонь и после того, как она сжала кулак, посмотрел ещё немного.
— Это, — сказал он.
— Что?
— Ничего. Такие я видал.
Он выпрямился.
— Вы её не спёрли?
— Нашла.
— Где?
— У сокола, — сказала Катрина. — В башне.
Фрибокс поморгал.
— У кого?
— У со-ко-ла, — сказал Ян громко и раздельно. — Птица такая. Он голубя сожрал, а бумага-то и осталась.
— Я знаю, что такое сокол, — сказал Фрибокс.
Он посидел, глядя куда-то поверх них.
— Сколько? — сказал он наконец.
— Три золотых.
— Пфф… Полтора.
— Три.
— Полтора, и это, я вам по-хорошему.
— Три, — сказала Катрина, — и я вам её отдаю с трубкой.
Фрибокс поднял брови.
— Трубка мне зачем?
— Ни за чем. Я её просто отдам.
— Так и не отдавайте.
— Так и не отдам.
Ян за её спиной шумно вздохнул.
— Слышь, — сказал он. — Ты бы деньги брал, а? Мы ж не колбасой торгуем.
— Ян!
— А чего он.
Фрибокс посмотрел на Яна с таким выражением, будто ему на дороге заговорил столб.
— Два, — сказал он Катрине.
— Два и полтина.
— Два.
— Два.
Он полез за пазуху и стал отсчитывать, и отсчитывал долго и вслух, шевеля губами, и один раз сбился и начал сначала.
— Вот. — Он подал монеты и забрал трубку. — Это, и вот что ещё. Вы мне сейчас скажете, в какой башне.
— Это не в цене.
— Это в цене. Бумага без места — половина бумаги. И я вам за это ничего не прибавлю, потому что за правду не доплачивают.
Катрина сказала.
Он выслушал про Лисью башню, про гарь, про присад, и один раз переспросил, потому что не расслышал, и после этого кивнул, будто ему подтвердили то, что он и сам думал.
— Ну и всё, — сказал он и стал разворачивать лошадь.
Отъехав шага на три, остановился.
— Вы бы шли отсюда, — сказал он.
— Мы и идём.
— Вы не так идёте. Вы идёте, как ходят те, кому идти некуда. — Он поправил мантию. — Я вас не гоню и никому не скажу, мне это ни к чему. Только у нас третьего дня двоих взяли на дороге, и они и вполовину не так выглядели, как вы. Тут не я один езжу.
— Спасибо, судья.
— Не за что. — Он тронул лошадь. — И это. Тут вам не появляться. Совсем.
— Не появимся.
Она стояла и держала монеты в кулаке, и Ян стоял рядом и заглядывал ей в руку.
— Две, — сказал он. — Ты просила три.
— Сойдет.
— А могла бы и четыре запросить.
— Могла бы. — Катрина разжала кулак, посмотрела и сжала обратно. — Он тогда бы уехал и не вернулся.
— Ты почём знаешь?
— Он один раз уже поехал.
Ян подумал над этим и не нашёл, что возразить.
— И бумаги теперь нет, — сказал он.
— Нет.
— А ежели она чего стоила?
— Стоила, — сказала Катрина. — Он оттого и взял.
Она сунула монеты за пазуху.
— Знаешь, чего я не додумала? — сказала она, когда они уже шли. — Надо было раньше сообразить, кому её нести.
— Так судье и снесли.
— Судье. А могли и не судье. — Она шла и смотрела под ноги. — Оно ведь не здешнее, Ян. Оно чужое, из-за моря писано, и не нам. Стало быть, тем оно и надо, кто оттуда. Кто на этом языке говорит.
— И где ж ты таких возьмёшь?
— Вот и я о том.
Ян подумал.
— В Дюваре, — сказал он.
— В Дюваре, — согласилась Катрина. — Далеко до Дювара?
— Не знаю. Далеко.
— Ну вот и всё.
Она замолчала, а через сотню шагов сказала:
— В другой раз буду умнее.
— В какой другой?
— А вот в какой-нибудь.
Ян догнал её на середине поля и взял за руку, и Катрина руку не отняла, и так они и шли — неудобно, потому что тропа была узкая и приходилось идти боком, но не расцеплялись до самого леса.
К лагерю Катрина с Яном подошли в сумерках.
На тропе, там, где она входит в ложбину, сидел на пне лысый крепыш и строгал ножом деревяшку. Деревяшка была уже похожа на человечка — руки, ноги и что-то вроде головы.
— Живой?
— Живой.
— Не мёрзнешь тут?
— Не.
— А сыро ведь. От сырости-то не коробит?
Крепыш посмотрел на неё исподлобья.
— Коробит, — сказал он. — Ещё как коробит.
И вернулся к деревяшке.
В ложбине горело в двух местах.
У дальнего огня сидели женщины и что-то делали с корнями; кто-то из детей возился в темноте между шалашами, и его окликали. Пахло дымом и мокрой землёй, и этот запах Катрина за три года перестала замечать и замечала только теперь, возвращаясь.
Они прошли к своему шалашу.
Зортинского там не было. Он сидел через два костра, у чужого огня, и держал руки над углями, и Катрина пошла туда.
Ему было лет двадцать, и он был худ до того, что кисти казались чужими. Левая сторона лица у него была гладкая и стянутая после ожога, без брови и без ресниц, и кожа там была светлее, чем на правой, и не двигалась, когда он говорил.
— Пришли, — сказал он.
— Пришли. Суслик где?
— В городе с самого утра. Может, притащит чего.
— Ну и ладно.
Зортинский подгрёб палкой уголь поближе.
— Ну и?
Катрина села рядом, полезла за пазуху и высыпала на ладонь две монеты.
Зортинский посмотрел.
Потом взял одну двумя пальцами, повертел, поднёс к огню и вернул.
— Откуда?
— Да какая разница откуда, — сказала Катрина.
— Ну как какая.
— Такая. Есть — и есть.
Ян сел с другой стороны и стал греть руки, и по нему было видно, что он весь вечер держался и наконец может не держаться.
— Это лошадь, — сказал он. — Ты понял? Лошадь и жратва на месяц, и ещё останется.
— И куда вы? — спросил Зортинский.
— На запад.
— Куда?
— На запад. За Сытолесьем земли ничьи, я слышала. Там лес, потом вырубки, потом опять лес, и никто там не сидит. Ни князей, ни застав, ни грамот.
— И что там делать?
— Жить, — сказала Катрина. — Своё делать. Не под кем-то, а своё, с самого начала. Чтоб ни царь не достал, ни король, потому что им туда незачем.
Зортинский смотрел в угли.
— А я на юг хотел, — сказал он.
— Куда?
— На юг. В Мирадор. Или в Дювар, всё равно. — Он повёл здоровой стороной лица. — Там тепло. У меня зимой всё это стягивает так, что я по неделе говорить не могу.
— На юге тебя всякий за монету сдаст.
— А на западе меня всякий волк съест.
— Так поехали с нами. На лошади, втроём.
Зортинский покачал головой.
— Я останусь.
Катрина посидела.
Потом встала.
— Ну и сиди, — сказала она.
— Катрин.
— Сиди. — Она отряхнула колени. — Все сидят, и ты сиди. Мы третий год сидим, и все ждём чего-то, и я уже забыла чего. Зимы ждём? Так она придёт, не сомневайся.
— Не кричи.
— Это я ещё не кричу. — Она говорила негромко, и от этого выходило хуже. — Посмотрим что на этот раз Суслик стащит. Вечером сядем и будем смотреть на тропу, вернётся он или не вернётся. Коли вернётся – может и пожрём. А завтра другой пойдёт. И так каждый день, каждый день.
Зортинский молчал.
— А что я должен?
— Ничего ты не должен. — Катрина уже отвернулась. — В том и дело, Зорт, что никто тут никому ничего не должен, и оттого мы тут третий год и сидим, крошки подъедаем.
Собрались они быстро, потому что собирать было нечего.
Катрина влезла в шалаш и стала выкидывать наружу: одеяло, котелок, мешок, свёрнутую шкуру. Ян подхватывал и складывал.
От дальнего костра посмотрели и ничего не сказали. Кто-то поднялся было и сел обратно.
Когда они выходили из ложбины, было уже совсем темно.
Крепыш на пне их видел. Он перестал строгать и держал нож на весу.
— Далеко? — спросил он.
— Далеко.
Он подумал.
— Надолго?
Катрина остановилась.
— Прощай, — сказала она.
Тропа поднялась из ложбины, и с бугра ещё было видно огни внизу — два пятна и между ними тёмные угли догорающей кляземской древесины.